Введение. Наука и анархизм[*]

Порядок в наши дни есть обычно там, где ничего нет. Он указывает на бедность.

 

Бертольт Брехт

 

 

Наука представляет собой по сути анархистское предприятие: теоретический анархизм более гуманен и прогрессивен, чем его альтернативы, опирающиеся на закон и порядок

 

Данное сочинение написано в убеждении, что, хотя анархизм, быть может, и не самая привлекательная политическая философия, он, безусловно, необходим как эпистемологии, так и философии науки. Основания этому найти нетрудно. “История вообще, история революций в частности, всегда богаче содержанием, разнообразнее, разностороннее, живее, “хитрее””, чем могут вообразить себе даже самые лучшие историки и методологи[1]. История полна “случайностей и неожиданностей[2] демонстрируя нам “сложность социальных изменений и непредсказуемость отдаленных последствий любого действия или решения человека”[3]. Можем ли мы на самом деле верить в то, что наивные и шаткие правила, которыми руководствуются методологи, способны охватить эту “паутину взаимодействий”?[4] И не очевидно ли, что успешное соучастие в процессе такого рода возможно лишь для крайнего оппортуниста, который не связан никакой частной философией и пользуется любым подходящим к случаю методом?

Именно к такому выводу должен прийти знающий и вдумчивый наблюдатель. “Отсюда, — продолжает В. И. Ленин, — вытекают два очень важных практических вывода: первый, что революционный класс для осуществления своей задачи должен уметь овладеть. всеми, без малейшего изъятия, формами или сторонами общественной деятельности... второй, что революционный класс должен быть готов к самой быстрой и неожиданной смене одной формы другою[5]. “Внешние условия, — пишет Эйнштейн, — которые [для ученого — П.Ф.] установлены фактами опыта, не позволяют ему при построении концептуального мира чрезмерно строго придерживаться какой-то одной эпистемологической системы. Поэтому последовательному эпистемологу ученый должен казаться чем-то вроде недобросовестного оппортуниста...”[6] Сложная обстановка, складывающаяся в результате неожиданных и непредсказуемых изменений, требует разнообразных действий и отвергает анализ, опирающийся на правила, которые установлены заранее без учета постоянно меняющихся условий истории.

Конечно, можно упростить обстановку, в которой работает ученый, посредством упрощения главных действующих лиц. В конце концов, история науки вовсе не складывается только из фактов и выведенных заключений. Она включает в себя также идеи, интерпретации фактов, проблемы, создаваемые соперничающими интерпретациями, ошибки и т. п. При более тщательном анализе мы обнаружим, что наука вообще не знает “голых фактов”, а те “факты”, которые включены в наше познание, уже рассмотрены определенным образом и, следовательно, существенно концептуализированы. Если это так, то история науки должна быть столь же сложной, хаотичной, полной ошибок и разнообразия, как и те идеи, которые она содержит. В свою очередь эти идеи должны быть столь же сложными, хаотичными, полными ошибок и разнообразия, как и мышление тех, кто их выдумал. Напротив, небольшая “промывка мозгов” может заставить нас сделать историю науки беднее, проще, однообразнее, изобразить ее более “объективной” и более доступной для осмысления на базе строгих и неизменных правил.

Известное нам сегодня научное образование преследует именно эту цель. Оно упрощает “науку”, упрощая ее составные элементы. Сначала определяется область исследования. Она отделяется от остальной истории (физика, например, отделяется от метафизики и теологии), и задается ее собственная “логика”. Полное овладение такой “логикой” оказывается необходимым условием для работы в данной области: она делает действия исследователей более единообразными и вместе с тем стандартизирует большие отрезки исторического процесса. Возникают устойчивые “факты”, которые сохраняются, несмотря на все изменения истории. Существенная часть умения создавать такие факты состоит, по-видимому, в подавлении интуиции, которая может привести к размыванию установленных границ. Например, религия человека, его метафизика или его чувство юмора (естественное чувство юмора, а не вымученная и чаще всего желчная профессиональная ироничность) не должны иметь никакой связи с его научной деятельностью. Его воображение ограниченно, и даже язык не является его собственным[7]. Это в свою очередь находит отражение в природе научных “фактов”, которые воспринимаются как независимые от мнений, веры и основ культуры.

Таким образом, можно создать традицию, которая будет поддерживаться с помощью строгих правил и до некоторой степени станет успешной. Но желательно ли поддерживать такую традицию и исключать все остальное? Должны ли мы передать ей все права в области познания, так что любой результат, полученный каким-либо другим методом, следует сразу же отбросить? Именно этот вопрос я намерен обсудить в настоящей работе. Моим ответом на него будет твердое и решительное “нет!”.

Для такого ответа есть два основания. Первое заключается в том, что мир, который мы хотим исследовать, представляет собой в значительной степени неизвестную сущность. Поэтому мы должны держать свои глаза открытыми и не ограничивать себя заранее. Одни эпистемологические предписания могут показаться блестящими в сравнении с другими эпистемологическими предписаниями или принципами, однако кто может гарантировать, что они указывают наилучший путь к открытию подлинно глубоких секретов природы, а не нескольких изолированных “фактов”? Второе основание состоит в том, что описанное выше научное образование (как оно осуществляется в наших школах) несовместимо с позицией гуманизма. Оно вступает в противоречие с “бережным отношением к индивидуальности, которое только и может создать всесторонне развитого человека”[8]. Оно “калечит, как китаянки калечат свои ноги, зажимая в тиски каждую часть человеческой природы, которая хоть сколько-нибудь выделяется”[9], и формирует человека исходя из того идеала рациональности, который случайно оказался модным в науке или в философии науки. Стремление увеличить свободу, жить полной, настоящей жизнью и соответствующее стремление раскрыть секреты природы и человеческого бытия приводят, следовательно, к отрицанию всяких универсальных стандартов и косных традиций. (Естественно, что это приводит и к отрицанию значительной части современной науки.)

Просто удивительно, насколько профессиональные анархисты не замечают нелепого эффекта “законов разума”, или законов научной практики. Выступая против ограничений любого рода и за свободное развитие индивида, не стесненное какими-либо законами, обязанностями или обязательствами, они тем не менее безропотно принимают все те строгие рамки, которые ученые и логики накладывают на научное исследование и любой вид познавательной деятельности. Законы научного метода или же то, что отдельные авторы считают законами научного метода, иногда проникают даже в сам анархизм. “Анархизм есть мир понятий, опирающийся на механистическое объяснение всех феноменов, — писал Кропоткин. — Его метод исследования есть метод точного естествознания... метод индукции и дедукции”[10]. “Отнюдь не очевидно, — пишет современный “радикальный” профессор из Колумбии, — что научное исследование требует абсолютной свободы слова и дискуссий. Практика скорее показывает, что определенного рода несвобода не препятствует развитию науки...”[11]

Разумеется, есть люди, которым это “не очевидно”. Поэтому мы начнем с рассмотрения основ анархистской методологии и соответствующей анархистской науки[12].

Не следует опасаться, что уменьшение интереса к закону и порядку в науке и обществе, характерное для анархизма этого рода, приведет к хаосу. Нервная система людей для этого слишком хорошо организована[13]. Конечно, может прийти час, когда разуму будет необходимо предоставить временное преобладание и когда он будет мудро защищать свои правила, отставив в сторону все остальное. Однако, на мой взгляд, пока этот час еще не настал.

 


[*] Главы из этой и следующей книг снабжены сокращенными названиями, данными от редакции. — Прим. ред.

[1] Ленин В. И. Детская болезнь “левизны” в коммунизме. — Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 80: “История вообще, история революций в частности, всегда богаче содержанием, разнообразнее, разностороннее, живее, “хитрее”, чем воображают самые лучшие партии, самые сознательные авангарды наиболее передовых классов”. Ленин обращается к партиям и революционным авангардам, а не к ученым и методологам, однако и для последних это поучительно. См. ниже, прим. 5.

[2] Баттерфильд Г. [42], с. 66.

[3] Там же, с. 21.

[4] Там же, с. 25. “Но опыт и история учат, — замечает Гегель в своей «Философии истории», — что народы и правительства никогда ничему не научались из истории и не действовали согласно урокам, которые из нее можно было бы извлечь Каждой эпохе свойственны столь своеобразные обстоятельства, она представляет собой столь индивидуальное состояние, что только исходя из него самого, основываясь на нем, должно и единственно возможно судить о ней”. “Остроумно и умно!”, “Очень умно!”, “NB”, — записывает Ленин на полях возле этого отрывка. — Ленин В. И. Философские тетради. — Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 281 — 282.

[5] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 81. Здесь ясно видно, как небольшие подстановки могут превратить политический урок в методологический. И это совсем не удивительно. Как методология, так и политика являются средством перехода от одной исторической эпохи к другой. Единственное различие состоит в том, что обычные методологические концепции не принимают во внимание тот факт, что история постоянно создает нечто новое. Очевидно, что такой человек, как Ленин, мышление которого свободно от традиционных ограничений и профессиональной идеологии, способен дать полезный совет каждому, включая и философов науки.

[6] Эйнштейн А. [349], с. 683 и сл.

[7] Об ухудшении языка как следствии всякого растущего профессионализма см. мою статью [126].

[8] Милль Дж. С. [277], с. 258.

[9] Там же, с. 265.

[10] Кропоткин П. А. [228], с. 150 — 152. “Одной из наиболее характерных черт Ибсена было то, что для него, кроме науки, ничто не имело значения” (Shaw В. Back to Methuselah. New York, 1921, xcvii). Комментируя это и другие аналогичные заявления, А. Стриндберг пишет: “Поколение, которое имело смелость. расстаться с богом, сокрушить государство и церковь, низвергнуть общество и мораль, все-таки преклонялось перед Наукой. А в Науке, в которой должна царствовать свобода, главным предписанием было “верь в авторитеты — или голову долой!”” (Antibarbarus).

[11] Вольф Р. [396], с. 15. Более подробную критику Вольфа см. в прим. 52 к моей статье [127].

[12] Используя термин “анархизм” в своих целях, я просто следовал общему употреблению. Однако анархизм — в том виде, в котором он развивался в прошлом и в настоящее время приобретает все большее число сторонников, — имеет особенности, которые мне не импонируют. Он слишком мало озабочен проблемами человеческой жизни и счастья (за исключением жизни и счастья тех кто принадлежит к некоторой узкой группе) и включает в себя именно тот вид пуританской самоотверженности и серьезности, который я отвергаю. (В числе анархистов существуют некоторые приятные исключения, такие, как Кон-Бендит, но их слишком мало.) Поэтому теперь я предпочитаю пользоваться термином дадаизм...

Дадаист не смог бы обидеть мухи, не говоря уже о человеке, крайне невосприимчив к любому серьезному предприятию и сразу чувствует недоброе, как только человек встает в позу с таким видом, будто собирается произнести нечто очень важное. Дадаист убежден, что жизнь приобретет цену лишь тогда, когда мы начнем относиться к вещам легко и устраним из нашей речи такие глубокомысленные, но уже дискредитировавшие себя обороты, накапливавшиеся столетиями, как “поиск истины”, “защита права”, “страстный интерес” и т. д., и т. п. Дадаист всегда готов рискнуть на эксперимент даже в тех областях, где изменение наличного и экспериментирование сомнительны (например, базисные функции языка). Надеюсь, что, прочитав данный памфлет, читатель будет .думать обо мне скорее как о ветреном дадаисте, чем как о серьезном анархисте; см. прим. 4, гл. 2.

[13] Даже в неопределенных и двусмысленных ситуациях единство действий достигается быстро и удерживается прочно; см. Шериф М. [361].